|

27 января - день снятия блокады Ленинграда - Ленинградский день победы ... Этот день высечен в душах Ленинградцев. Всех... Всех кто живёт здесь, кто ходит по Невскому проспекту и Дворцовой площади... Не замечали? А ведь только этот, казалось бы праздничный победный день встречают как величайшую человеческую трагедию... В этот день в городе зажигают поминальные свечи и звучит холодный, страшный, но ЖИВОЙ стук метронома. Стук миллиона сердец погибших и выживших Ленинградцев... Мы склоняем головы пред вашим стойким, тихим героизмом. Сегодня в городе салют! Сегодня Ленинградцы плачут.
На праздничный салют с тобой Пол-Ленинграда не поднялось Рыдают люди, и поют, И лиц заплаканных не прячут. Сегодня в городе салют! Сегодня Ленинградцы плачут.
Ольга Берггольц. Ленинградская поэма.
Я как рубеж запомню вечер: декабрь, безогненная мгла, я хлеб в руке домой несла, и вдруг соседка мне навстречу. «Сменяй на платье,— говорит, — менять не хочешь — дай по дружбе. Десятый день, как дочь лежит. Не хороню. Ей гробик нужен. Его за хлеб сколотят нам. Отдай. Ведь ты сама рожала...» И я сказала: «Не отдам». И бедный ломоть крепче сжала. «Отдай, — она просила, — ты сама ребёнка хоронила. Я принесла тогда цветы, чтоб ты украсила могилу». ...Как будто на краю земли, одни, во мгле, в жестокой схватке, две женщины, мы рядом шли, две матери, две ленинградки. И, одержимая, она молила долго, горько, робко. И сил хватило у меня не уступить мой хлеб на гробик. И сил хватило — привести её к себе, шепнув угрюмо: «На, съешь кусочек, съешь... прости! Мне для живых не жаль — не думай». ...Прожив декабрь, январь, февраль, я повторяю с дрожью счастья: мне ничего живым не жаль — ни слёз, ни радости, ни страсти. Перед лицом твоим, Война, я поднимаю клятву эту, как вечной жизни эстафету, что мне друзьями вручена. Их множество — друзей моих, друзей родного Ленинграда. О, мы задохлись бы без них в мучительном кольце блокады.
2
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
3
О да — и н а ч е н е м о г л и ни те бойцы, ни те шофёры, когда грузовики вели по озеру в голодный город. Холодный ровный свет луны, снега сияют исступлённо, и со стеклянной вышины врагу отчётливо видны внизу идущие колонны. И воет, воет небосвод, и свищет воздух, и скрежещет, под бомбами ломаясь, лёд, и озеро в воронки плещет. Но вражеской бомбёжки хуже, ещё мучительней и злей — сорокаградусная стужа, владычащая на земле. Казалось — солнце не взойдёт. Навеки ночь в застывших звёздах, навеки лунный снег, и лёд, и голубой свистящий воздух. Казалось, что конец земли... Но сквозь остывшую планету на Ленинград машины шли: он жив ещё. Он рядом где-то. На Ленинград, на Ленинград! Там на два дня осталось хлеба, там матери под тёмным небом толпой у булочной стоят, и дрогнут, и молчат, и ждут, прислушиваются тревожно: «К заре, сказали, привезут...» «Гражданочки, держаться можно...» И было так: на всём ходу машина задняя осела. Шофёр вскочил, шофёр на льду. «Ну, так и есть — мотор заело. Ремонт на пять минут, пустяк. Поломка эта — не угроза, да рук не разогнуть никак: их на руле свело морозом. Чуть разогнёшь — опять сведёт. Стоять? А хлеб? Других дождаться? А хлеб — две тонны? Он спасёт шестнадцать тысяч ленинградцев». И вот — в бензине руки он смочил, поджёг их от мотора, и быстро двинулся ремонт в пылающих руках шофёра. Вперёд! Как ноют волдыри, примёрзли к варежкам ладони. Но он доставит хлеб, пригонит к хлебопекарне до зари. Шестнадцать тысяч матерей пайки получат на заре — сто двадцать пять блокадных грамм с огнём и кровью пополам.
...О, мы познали в декабре — не зря «священным даром» назван обычный хлеб, и тяжкий грех — хотя бы крошку бросить наземь: таким людским страданьем он, такой большой любовью братской для нас отныне освящён, наш хлеб насущный, ленинградский.
4
Дорогой жизни шёл к нам хлеб, дорогой дружбы многих к многим. Ещё не знают на земле страшней и радостней дороги. И я навек тобой горда, сестра моя, москвичка Маша, за твой февральский путь сюда, в блокаду к нам, дорогой нашей. Золотоглаза и строга, как прутик, тоненькая станом, в огромных русских сапогах, в чужом тулупчике, с наганом, — и ты рвалась сквозь смерть и лёд, как все, тревогой одержима, — моя отчизна, мой народ, великодушный и любимый. И ты вела машину к нам, подарков полную до края. Ты знала — я теперь одна, мой муж погиб, я голодаю. Но то же, то же, что со мной, со всеми сделала блокада. И для тебя слились в одно и я, и горе Ленинграда. И, ночью плача за меня, ты забирала на рассветах в освобождённых деревнях посылки, письма и приветы. Записывала: «Не забыть: деревня Хохрино. Петровы. Зайти на Мойку, сто один, к родным. Сказать, что все здоровы, что Митю долго мучил фриц, но мальчик жив, хоть очень слабый...» О страшном плене до зари тебе рассказывали бабы и лук сбирали по дворам, в холодных, разорённых хатах: «На, питерцам свезёшь, сестра. Проси прощенья — чем богаты...» И ты рвалась — вперёд, вперёд, как луч, с неодолимой силой. Моя отчизна, мой народ, родная кровь моя, — спасибо!
5
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
6
Вот так, исполнены любви, из-за кольца, из тьмы разлуки друзья твердили нам: «Живи!», друзья протягивали руки. Оледеневшие, в огне, в крови, пронизанные светом, они вручили вам и мне единой жизни эстафету. Безмерно счастие моё. Спокойно говорю в ответ им: «Друзья, мы приняли её, мы держим вашу эстафету. Мы с ней прошли сквозь дни зимы. В давящей мгле её страданий всей силой сердца жили мы, всем светом творческих дерзаний.
Да, мы не скроем: в эти дни мы ели клей, потом ремни; но, съев похлёбку из ремней, вставал к станку упрямый мастер, чтобы точить орудий части, необходимые войне.
Но он точил, пока рука могла производить движенья. И если падал — у станка, как падает солдат в сраженье.
Но люди слушали стихи, как никогда, — с глубокой верой, в квартирах чёрных, как пещеры, у репродукторов глухих.
И обмерзающей рукой, перед коптилкой, в стуже адской, гравировал гравёр седой особый орден — ленинградский. Колючей проволокой он, как будто бы венцом терновым, кругом — по краю — обведён, блокады символом суровым. В кольце, плечом к плечу, втроём — ребёнок, женщина, мужчина, под бомбами, как под дождём, стоят, глаза к зениту вскинув. И надпись сердцу дорога, — она гласит не о награде, она спокойна и строга: «Я жил зимою в Ленинграде». Гравёр не получал заказ. Он просто верил - это надо. для тех, кто борется, для нас, кто должен выдержать блокаду.
Так дрались мы за рубежи твои, возлюбленная Жизнь! И я, как вы, — упряма, зла, — за них сражалась, как умела. Душа, крепясь, превозмогла предательскую немощь тела.
И я утрату понесла. К ней не притронусь даже словом — такая боль... И я смогла, как вы, подняться к жизни снова. Затем, чтоб вновь и вновь сражаться за жизнь.
Носитель смерти, враг — опять над каждым ленинградцем заносит кованый кулак. Но, не волнуясь, не боясь, гляжу в глаза грядущим схваткам: ведь ты со мной, страна моя, и я недаром — ленинградка. Так, с эстафетой вечной жизни, тобой вручённою, отчизна, иду с тобой путём единым, во имя мира твоего, во имя будущего сына и светлой песни для него.
Для дальней полночи счастливой её, заветную мою, сложила я нетерпеливо сейчас, в блокаде и в бою.
Не за неё ль идёт война? Не за неё ли ленинградцам ещё бороться, и мужаться, и мстить без меры? Вот она:
«Здравствуй, крестник красных командиров, милый вестник, вестник мира.
Сны тебе спокойные приснятся - битвы стихли на земле ночной. Люди неба больше не боятся, неба, озарённого луной.
В синей-синей глубине эфира молодые облака плывут. Над могилой красных командиров мудрые терновники цветут.
Ты проснёшься на земле цветущей, вставшей не для боя — для труда. Ты услышишь ласточек поющих: ласточки вернулись в города.
Гнёзда вьют они — и не боятся! Вьют в стене пробитой, под окном: крепче будет гнёздышко держаться, люди больше не покинут дом.
Так чиста теперь людская радость, точно к миру прикоснулась вновь. Здравствуй, сын мой, жизнь моя, награда, здравствуй, победившая любовь!»
Вот эта песнь. Она проста, она - надежда и мечта. но даже и мечту враги хотят отнять и обесчестить. Так пусть гремит сегодня гимн одной неутолимой мести! Пусть только ненависть сейчас, как жажда, жжёт уста народа, чтоб возвратить желанный час любви, покоя и свободы!
Июнь — июль 1942, Ленинград
|